Курсовая с практикой на тему Жанрово-семантические особенности в поэме Чухонцева «Однофамилец»
-
Оформление работы
-
Список литературы по ГОСТу
-
Соответствие методическим рекомендациям
-
И еще 16 требований ГОСТа,которые мы проверили
Введи почту и скачай архив со всеми файлами
Ссылку для скачивания пришлем
на указанный адрес электронной почты
Содержание:
Введение 3
Глава 1. Жанровая специфика поэмы О. Чухонцева «Однофамилец» 5
1.1. Судьба поэмы Олега Чухонцева «Однофамилец» 5
1.2. Жанры поэмы 11
Глава 2. Семантические особенности в поэме Чухонцева «Однофамилец» 18
2.1. Слово в поэме Чухонцева «Однофамилец» 18
2.2. Смысл поэмы Олега Чухонцева 20
Заключение 24
Список литературы 26
Введение:
Согласно словам Олега Чухонцева городская хроника (поэма «Однофамилец») была написана достаточно в короткий срок, однако ещё долго не оставляла его воображения.
«Те, кому я ее прочел, не выразили практически никакого согласия, вернее наоборот» — пишет писатель. «Очень мрачно, рассказывали одни. Смешной рассказ, пожимали плечами другие. Непереваренная проза, морщились третьи. Я со всеми духовно соглашался, ведь в обстоятельствах тотальной цензуры в некоторых случаях не мгновенно поймешь, данное несостоявшаяся вещь либо «непроходимая».
В год сочинения поэмы и во все дальнейшее время, сопровождаемое гнетом цензуры, творение было осуждено «отлеживаться». О печати не могло идти и речи. Однако за все то время, что книга хранилась в ящике стола, писатель не сохранял ее без интереса. «Я все время то дописывал что-то, то выкидывал, детализировал и правил, стараясь главным способом ямб классический сделать прогрессивным, а непосредственное зрение потеснить в выгоду непрямого и внутреннего» — пишет писатель.
Однако, даже со сменой общественно-политического климата, издатели относились к поэме холодно, не стремясь издавать «Однофамильца» на собственных страницах. «Я много раз приобретал от ворот поворот, рассыпали комплекты стихов, а те, которым получалось пробиться, выходили в другое время, с десяти-двадцати-и-большелетним запозданием, и все ничего, а тут — заело» — упоминает писатель. В результате, в разгар перестройки, поэма была впервые издана в «Дружбе народов», однако особенного интереса не побудила. При этом очень несправедливо.
Цель исследования – изучить жанрово-семантические особенности в поэме Чухонцева «Однофамилец».
Задачи:
— Судьба поэмы Олега Чухонцева «Однофамилец».
— Жанры поэмы.
— Слово в поэме Чухонцева «Однофамилец».
— Смысл поэмы Олега Чухонцева.
Структура работы представлена введением. двумя главами, заключением и списком литературы.
Заключение:
Категория жанра в рассмотрении образного произведения имеет немного меньшее значение, чем категория рода, однако в линии случаев понимание жанровой природы произведения способен посодействовать в анализе, определить, на которые стороны необходимо сосредоточить интерес. B литературоведении жанрами называют категории произведений внутри литературных родов, связанные едиными формальными, массивными либо многофункциональными свойствами.
Следует мгновенно сказать, что очень не все творения имеют конкретную жанровую природу. Таким образом, неопределимы в стилевом значении стихотворение Пушкина «На холмах Грузии находится ночная темнота…», Лермонтова «Пророк», пьесы Чехова и Горького, Твардовского и многочисленные другие произведения. Однако и в тех случаях, если жанр возможно установить достаточно однозначно, подобное установление не постоянно может помочь рассмотрению, поскольку жанровые структуры зачастую опознаются по второстепенному показателю, не образовывающему особенного своеобразия нахождения и формы. Данное касается в основном поэтичных жанров, подобных, как песня, ода, послание, эпиграмма, стихотворение и др. Однако все же в некоторых случаях категория жанра обладает значение, говоря на массивную либо формальную доминанту, определенные особенности проблематики, престижа, поэтики.
Поэзия Олега Чухонцева, невзирая на официальное и частное признание его заслуг перед российской литературой, не так часто притягивает внимание литературоведов. Число исследовательских работ о нем не слишком велико — и в сопоставлении с масштабом его фигуры, и в сравнении с библиографией, отданной некоторым иным современным создателям, по различным обстоятельствам попадающим в область зрения филологов.
Эпичность поэта, о которой оценка во весь голос заговорила особенно уже после «Фифии», находилась в его лирике постоянно. Данное не только лишь обширное дыхание, неспешная манера рассказа и многознаменательная дальнозоркость, однако и способность вобрать в себя, критически лично, чувственно показать актуальные результаты множества разных долей, выявить их неповторимость и подвести итог отдельные экзистенции до уровня общего государственного опыта. Сгустком подобного опыта и представляется в российской поэзии «Однофамилец» Олега Чухонцева.
Фрагмент текста работы:
Глава 1. Жанровая специфика поэмы О. Чухонцева «Однофамилец»
1.1. Судьба поэмы Олега Чухонцева «Однофамилец»
Судьбу поэмы Олега Чухонцева «Однофамилец» (1976, 1980) сложно охарактеризовать благополучной – длительное время она сохранилась не напечатанной, а увидев, в конечном итоге, свет, не побудила существенных отзывов ни у общества, ни у критики. Только в 2006 г. в журнал «Проблемы литературы» была издана публикация А. Скворцова «Проблема Семёнова: фамилия против семьи» [1], где подавался полный филологический обзор поэмы и творение Чухонцева в первый раз интерпретировалось во взаимосвязи с абстрактной традицией.
В 2008 г. поэма выпущена единичным подарочным изданием, включающим факсимиле черновиков и начального вида [2]. В свойстве послесловия же был издан углубленный вид статьи Скворцова, в настоящий раз породивший полемичный отклик Ирины Роднянской [3]. Однако заметка исследовательницы носила точнее выразительно-инвективный характер, чем исследовательский, и представляла собою по огромной части рассуждение к реалиям периода, в которую формировалась поэма, нежели к самой поэме. Сущность же заключительной в интерпретации Роднянской редуцировалось вплоть до особенного анекдота времен застоя, отметкой зарисовки характеров и обихода установленного круга: «Рассказано нам не что другое, как хроника влюбленности, преподнесён “урок новой повести амурной”» [3, c. 47].
Затем поэма снова сместилась на провинцию экспериментальных интересов, и видимых упоминаний о ней в трудах филологов в последующие годы никак не следовало. Но, на наш взгляд, заявлять о семантической исчерпанности одного из более существенных творений поэта раньше времени. Более того, отличительная для поэтики Чухонцева установка в несогласие с вульгарной демонстративности сочинительских изысков и интертекстуальных разговоров в нынешней социокультурной ситуации приводит к непонятным результатам: творческий процесс создателя до сих пор принимается обществом неосновательно – считывается только верхний слой слова, а писатель как оказалось причисленным к одаренным бытописателям.
Подобное отрицание в Чухонцеве стихотворца-новатора, мудреца и метафизика свойственно не только лишь для так именуемых доверчивых читателей, однако даже с целью определенных представителей теоретических кругов. Таким образом, примерным образцом способен служить непоколебимое обращение Д. Бака: «Чухонцев не основал своей поэтики, однако его тихий отказ от исследованной и запатентованной манеры послания – поэтик многих тяжелей. <…> Данное соединение невысоких истин обихода и возвышающего мошенничества значения дорогостоящего стоит. Разбирая стихотворение Чухонцева минувших лет, о былых абстрактных его горациевских вопрошаниях не мгновенно и помянешь. А способен, и помнить-то не следует?..» [4, c. 17–18].
В мире произнесенного нам является значимым продемонстрировать на примере рассматриваемой поэмы глубокую службу создателя с подтекстом, в том количестве с жанровым обыкновением.
Чухонцев «постоянно направляется к просторному жанровому диапазону. Однако итоги превращение устои таковы, что список источников этого либо другого его сочинения нередко бывают неочевидны. <…> В случае Чухонцева нахождение жанровой базы произведения может помочь отыскать к нему семантический источник. Установив первоначальный жанр (и в целом источник), чтец сможет более правильно прочитать авторское обращение» [5, c. 122–123].
В «Однофамильце» писатель, в традиции «Домика в Коломне», применяет «жалкий» анекдотический сюжет – супруг в период застолья подозревал супругу в предательству и учинил нетрезвый дебош, за которым следовало примирение, – в свойстве своего рода ширмы, из-за которой ему комфортнее анализировать о интересных задачах. Основав «двойственное днище», он входит с читателем в игру и иногда ориентирует последнего по ошибочному следу. Таким образом, на наш взгляд, со смешением голосов создателя и героя, свойственным для целой поэмы в целом (что подмечает Скворцов, а вслед за ним и Роднянская), мы встречаемся ранее в первых ее строчках: «Острил, смеялся, намекал / на тонкий смысл под видом лжи, / а непосредственно, как птаха, отклонял / от собственного гнезда всё дальше; / чтобы сторонний не просёк, / какое недоверие скрывал, / всё далее, далее, скок да скок, / согласно древу мысленному отскакивал, / в подобные дебри заводил / простой, но верною наживкой, / что где там след!» (ИСП, с. 163).
Рискнём допустить, что пред нами не только лишь представление действия Семёнова, приревновавшего за торжественным столом супругу, однако и автометаописание, особый зачин к поэме, в котором открывается суть бардовской стратегии. О том, что первоначальные строчки получают на себя данную функцию, косвенно говорит и то обстоятельство, что Чухонцев в последующем отказался от прежнего в начальном виде «Однофамильца» вступления, где рассказчик уже свободно «по-пушкински» рефлексировал над креативным процессом.
На самом деле, в случае если прочитать поэму через призму «зачина», возможно выявить, что почти постоянно, если писатель через Семёнова подходит к рассуждению на беспокоящие его проблемы, обстановка обретает комические особенности и внимание читателя неназойливо переходит на внешний вид игровой либо смеховой результат, а престиж выражения остаётся в тени, при данном, но, не нивелируясь, однако будучи как бы непосредственно по себе.
Таким образом, формирование стилевой принадлежности истории, возложенной в базу «Однофамильца», сможет помочь раскрыть содержание не внешний вид, а внутренний.
Следует, однако, мгновенно высказывать – послужить причиной поэму к общей жанровой основ маловероятно ли допустимо, так как «Однофамилец» характеризуется полижанровой структурой, и с того, посредством призму какого из жанров (в том количестве и объявленной лично создателем «городской события») расценивать документ, находится в зависимости от его толкования.
Буквальному прочтению поэмы как события провала и соединения семьи интеллигентов препятствует непосредственно документ. Для того чтобы удостовериться в этом, довольно объективно прочитать часть поэмы, к который обратит Роднянская: «Данное ль не урок / новейшей повести амурной: / герой не у любезных ног, / а перед выгребною урной?» (ИСП, с. 176). Безусловно, эти строчки находятся не в конце «Однофамильца», а в середине, однако тем не менее не ощутить их тяжкий сарказм, в особенности подчёркнутый бурлескной рифмой «амурной/урной», нельзя.
Спорным является и последующее установление критика: «В том числе и то, что в обычном мире общепринято рассматривать блудом и адюльтером, чувствовалось тогда чем-то истинным в сопоставлении с поддельной жизнью издыхающего порядка» [3, с. 47], – и исходящая за ним попытка едва ли не освятить «обряд» брачной измены через запах горящей купины, в процессе оборачивающаяся уменьшением сакрального вида до «едва слышного аромата декаданса с сиротливым привкусом адюльтера» из популярной пародии Л. Филатова в Ю. Левитанского, что категорично противоречит поэтике Чухонцева, для которой свойственно не сокращение и неточность высокого, а наоборот, желание за повседневными предметами проанализировать священное. «Оценивая повседневную актуальность использованного материала и фразы, нынешняя поэтичность регулярно снижается к прозе существования. Никак не у абсолютно всех достаточно мощи, для того чтобы возвыситься назад, к себя наиболее – к версификации. Чухонцев может заявлять о повседневном попросту и возвышенно» [6, c. 613].
С работой веруется и в благополучную развязку события. Направимся к последующим строчкам: «из-за торжественный грабеж / супруг в время осуждён, относительно, / о чём супруга, само собою, / супруга сожалеет, бесспорно» (ИСП, с. 185). На самом деле, их возможно прочитать и равно как прописанное в злом ключе рассказ о реконструированной домашней идиллии. Но ничего никак не препятствует установить логичное акцент в термин относительно. Акцентированию интереса в нём содействует никак не только лишь мощная точка зрения рифмующегося фразы, изолированного к этому ведь добровольными запятыми, однако и повторный вид рифмы, «возмущающий» в том числе и весьма замыленный глаза читателя гораздо успешнее, нежели наиболее уникальные и роскошные созвучия. В этом случае данные строчки прочитываются по другому: супруга жалеет, то что супруг был осуждён только относительно, таким образом равно как данное отбирает ее единого годы независимой существования. В такой вид чтения подсказывает вновь ведь и повторная эпифора, посылающая к нехитрому образцу с «Раздел Нулина»: «А то что ведь создает мужа / Один в нехватке мужа?» (ГН, с. 4).
И никак не исключается, то что совместно с супругой основного героя о его относительном неодобрении жалел еще кто-то, причём, в пушкинской же традиции, вовсе не тот, к кому злополучный Семёнов таким образом болезненно ревновал.
Порочный область в конце поэмы никак не размыкается, и хроника заканчивается тем же, с чего же и возникла, – самиздатовским пиром. В целом причина цикличности – единственный с важных в поэме. Направимся к последующему фрагменту: «А напиток ранее защищал. Напитки / еще защищало недопито. / Однако кто именно-в таком случае проорал: – В Жилье кинематографа! – / с энтузиазмом неофита, / и мгновенно заделался галдёж / у вешалки…» (ИСП, с. 165).
Перед нами буквализированный (и вследствие того предельно травестированный) конец 1-го с, вероятно, наиболее популярных шестидесятнических стихотворений – «Пожара в Строительном вузе» А. Вознесенского: «Всё – довольно! / Всё – начато! / Пошлепали в кинематографа!». И никак не спроста обращение «В Жилье кинематографа!» выговаривается никак не равно как-в таком случае, а «с энтузиазмом неофита» (согласно энтузиазму иного призначного неофиташестидесятника Чухонцев некоторыми годами позднее пройдётся в микроскопический-поэме «С одной существования»). Стих Вознесенского – собственного семейства самопровозглашённая легитимация «торжества неповиновения», песня убежавших с уроков ребенка, означающий основание изменений и новейшей, независимой существования. Чухонцев ведь, подхватив требование стихотворца-шестидесятника и прочтя его практически, никак не только лишь целиком нивелировал престиж подлинника, однако и с метафоры дороге к ясному предстоящему преобразовал его в метафору закольцованности – изменяются только декорации, а сущность – «фразы, фразы, фразы» – остаётся постоянной. Ироничность создателя согласно взаимоотношению к кашеварной интеллигенции безжалостна – не сфера закусывает, однако саму сферу закусывает, равно как испорченную пластинку.
Вместе с тем нельзя не заметить, что авторская интонация при описании открывающего и завершающего поэму застолий значительно разнится (на что обращает внимание и Роднянская). В первом случае преобладают мрачные гротесково-макабрические черты. Так, в строках «при этом пусть не короли, / но кумы королю и сами: / тот из князей, тот из ИМЛИ, / а та – с зелёными глазами» (ИСП, с. 163), помимо указанной Роднянской аллюзии на картину П. Филонова «Пир королей», можно обнаружить и реминисценцию из фантасмагорической «Белой ночи» Н. Заболоцкого: «Бегут любовники толпой, / Один горяч, другой измучен, / А третий книзу головой» (ПССП, с. 73). Во втором же случае мрачная фантасмагоричность исчезает, уступая место чистой иронии.
Как следует из вышесказанного, счастливое разрешение любовной драмы, будучи само поставлено под сомнение, не может являться причиной подобной смены красок. Значит, причину остаётся искать в смене контекста застолий. Если начальная гулянка протекала на фоне ноябрьских праздников, то финальная уже лишена какого бы то ни было внешнего обрамления и привносимых им дополнительных смыслов, оставаясь равной лишь самой себе.
1.2. Жанры поэмы
Что же такого ужасного совершают герои, совершая возлияние в честь русского – используем определением Скворцова – «антипраздника»?
Главный советский праздник, 7 ноября, заранее фальшивый в контексте «Однофамильца», – это замена торжества подлинного, основного православного праздника, Рождества (7 января). Суть и свойства христианского торжества в обществе поэмы безжалостно инвертированы: взамен Вифлеемской звезды – звезда фальшивая на «ритуально-советском», само собой разумеется атеистическом (безбожном) помещении, взамен появления на свет ребенка – его смертоубийство (аборт, произведенный женой Семёнова).
Конечно, данный факт и действия поэмы разбавлены во времени, однако, во-первых, ничего не препятствует допустить, что период родов, не будь беременность оборвана, пришёлся бы как раз на торжественные дни, а во-вторых, любой сюжет, взаимосвязанный с рождением (либо смертью) ребенка, по последней мере, в европейском сознании, неразделимо сопряженном с христианской традицией, неминуемо порождает вполне установленные культовые ассоциации.
Так что герои поэмы, отмечающие данное лжерождество, под определённым углом зрения начинают соотноситься с пирующей нечистью.
Главный же персонаж, злополучный Семёнов, попавший на этом шабаше, настоящая суть которого, однако, ему неясна, пускай бессознательно, на уровне «помыслов и сновидений», однако стремится выбраться из данного безнравственного круга. Известный смутным желанием, он бросается в путешествие по загадочному миру ночного мегаполиса, что совершенно «не то, чем может показаться на первый взгляд». Однако в данных обстоятельствах сквозь настоящий мир начинает «проникать» общество трансцендентный – малые запахи, неожиданные призраки, знаки и приметы, которые персонаж практически не способен интерпретировать, – и чем ближе к концу, тем более фантасмагоричным предстаёт общество вокруг персонажа, кружащегося в загадочном лабиринте, по который его кружит нечистая сила. Однако мистические силы стараются и посодействовать герою, расставляя метки на его дороге и в том числе и напрямую адресуясь к нему (речь в телефонной трубке).
В контексте заявленного установить единственный из жанров, на что основывается Чухонцев, уже нетрудно. В основе содержания «Однофамильца» – святочный рассказ, либо шире – рождественская инсценировка, рассказывающая о розысках неведомогорая заблудшей душой, за которую водят борьбу силы блага и зла. Существенная для поэмы тематика двойничества в данном контексте непосредственно соприкасается с масочностью рыцарского карнавала.
Всё данное внедряет в поэму весьма важный для творчества Чухонцева период: индивид первоначально обречён на «двойное гражданство» – в обществе дальнем, в котором он существует на физическом уровне, и в обществе горнем, с которым он способен только контактировать посредством «помыслы и сны», однако к которому регулярно, хотя иногда и бессознательно, старается. Наличие в обществе физическом – на время и в установленной степени ошибочно, поскольку индивид религиозно относится миру абстрактному.
Именно духовно-абстрактный уровень поэмы, а не общественный либо любовный, на наш взгляд, более ценен для представления сути героя, «не лица, а типа», согласно установлению Чухонцева. Интересно, что писатель наделяет собственного персонажа отличительными особенностями не только лишь представителя установленного субсоциума, однако и стихотворца, неназойливо заплетая во внутренние монологи героя невыраженные размышления о творческом ходе.
Направимся к следующему фрагменту поэмы: персонаж оказывается перед замкнутой витриной с астрами (еще единственный каламбурно-макаронически введённый в поэму «звёздный» знак), привлекающими собственной недалекостью и недостижимостью: «он толкнулся в дверь: / закрыто! – стой перед витриной, / дыши на стекла: виноват, / бок о бок жил, а человека / так и не понял, взгляд во взгляд, / а проглядел, и вот – засека, / стена глухая, нет, глупей / и не придумаешь – такая / прозрачная, хоть лоб разбей!» (ИСП, с. 180).
Фразы «дыши на стекла» в этом случае посылают не только лишь к общечеловечески-экзистенциальной проблематике «Предоставлено мне тело – что мне выполнять с ним…» О. Мандельштама («На стёкла вечности ранее возлегло / Моё дуновение, моё тепло» (С1, с. 69)), однако и к абсолютно «специальному» «Завидую, кто стремительно пишет…» Ю. Левитанского («А я так долго пишу, / как ношу трудную ношу, / как землю темную вспахиваю, / как в стекла зимние дышу – / дышу, дышу / и внезапно / оттаиваю круг» (ЧК, с. 199)), полемизируя с часто встречаемым убеждением о способности пробиться в область запредельного и несказанного через поэзию. Данная тематика обнаружила выражение и в последующих стихах поэта: «Я собираюсь, я стремлюсь отразиться, однако / вырывается из горла хрип, / как из чайника, выкипевшего уже давно / до нутра, и металл горит» (ИСП, с. 286) («Век-заложник, каинова печать…» (2002)). Безусловно и в отношении сцены с разбиванием витрины сложно остаться без ассоциаций с «Чёрным человеком» С. Есенина. И всё же уменьшать персонажа к писательской проекции какого-то одного установленного вида было б неправильно – перед нами определённый обобщённый стиль человека.
Во взаимосвязи с данным крайне значимым является затрагивание Скворцовым о перекличках между поэмой Чухонцева и «Улиссом» Джойса. На самом деле, оба творения, имея даже некоторое фабульное подобие – повествование о лишенных смысла и иногда нелогичных блужданиях основного героя, оборачиваются в итоге метафорой человеческого жизни вообще, своеобразной попыткой самоидентификации индивидуума в мире, что внезапно оказывается труднее, чем представляется.
Интересно, что определенные черты Семёнова-персонажа не только лишь условно переосмысляются в новом контексте, однако и практически буквально наследуются способом «человека обобщённого». Таким образом, Скворцов абсолютно аргументированно содержит героя Чухонцева в несколько «людей-дырок», в расширение которого российская литература (от Пушкина до Бродского и далее) привнесла огромный вклад. В самой поэме, причём во фрагменте, обладающем очевидно обобщающий вид, разбираем: «и человек – / сотрудник, активист, добытчик – / лишь функция, только неизвестный. / homonymus. однофамилец» (ИСП, с. 181).
Слово homonymus, помещённое в связь однородных существительных, означающих различные ипостаси человека, практически просится быть прочтенным как homo nymus, то есть индивид-имя, симулякр, пустышка, по сути этот же индивид-дырка. Но в таком случае, что по взаимоотношению к индивиду Семёнову принимается как решительно отрицательная характеристика, в данном случае начинает проявляться практически как христианское наставление: «смирись, важный человек!».
Действительно, в христианской традиции – чем менее в народе притворного и надменного (в таком случае есть «слишком людского»), тем ближе он к Господу.
Этот утверждение – единственный из ключевых в аксиологической концепции самого Чухонцева.
Различные воплощения обретает он в самом «Однофамильце»: «находись, Муза, с теми, кто в толпе, / да будет проклят победитель!», в стихотворении-ровеснике поэмы «Пусть те, кого оставил Бог…» (ИСП, с. 205) и в тексте 2002 года «И если они выступали через строй…»: «где герои, там Бога нет. // В каком месте герои, там мёртв Закон, / индивид на себя только брошен, / … потому-то он и герой, / что изгой и отщепенец» (ИСП, с. 282).
В данной взаимосвязи заинтересованность представляют и исходящие вслед за процитированными больше строки поэмы: «Всмотрись, и оторопь возьмёт – / общий образ во многочисленных лицах: / группа – жители – население, / и социум однофамильцев» (ИСП, с. 181).
Помимо явного обличения скованного кольцевой порукой «клонированного» сообщества, данный фрагмент способен быть интерпретирован и последующим способом: любой индивид основан по типу и подобию Господа, в любом угадывается образ Создателя. О правомерности такого прочтения говорит ещё одно позднее стихотворение Чухонцева, в котором та же идея не только лишь проявлена с гораздо огромной прямотой, однако и обретает собственное становление, на последовательный взгляд, едва единица не еретическое: «а лица – / размноженный негатив: / туринская плащаница / в любом, на абсолютно всех, кто в добром здравии» (ИСП, с. 312) («Короче, ещё короче!..»). Любой индивид не только лишь наследует особенности Бога, однако и любой достоин бессмертия.
Таким образом, основной герой поэмы – это, как объективно отметил Скворцов, не помнящий неразрывной связи нынешний автору человек, запамятовавший о собственных духовных корнях. От себя прибавим, что основная причина (трагедия) персонажа – не столь в бездеятельности и неуверенности, сколько в излишней учёности («персонаж, к несчастью, был филолог»), что не только не содействует пониманию истины, но и отчуждает героя от неё. Стремительно рефлексируя в пустующем месте, он абсолютно безразлично протекает мимо священных знаков, не умея распознать их. Обрекая себя на участь «постоянного блудного сына», он тем не менее подсознательно старается «домой», однако, к сожалению, находит не далее. Неспроста содержание библейской притчи безжалостно инвертируется в поэме: «В телефоне / поскрипывало что-то и скребло, / должно быть, грозовые бури / подрывали фон, затем: – Алло?.. / Я слушаю вас!.. – из лазури, / с глубокой высоты, / и вновь хруст за облаками. / И внезапно: – Алёша, это ты?.. – / Он долго, двумя руками, / повесил трубку на рычаг / и вышел…» (ИСП, с. 179) – «наследник» не познает собственного «отца».
Персонаж в конце поэмы не только лишь не приобретает рая, однако и почти проваливается в ад (алая тахта, на которую он опускается, в совокупном контексте двойничества также обладает демонических двойников – от алой свитки у Гоголя вплоть до Красного Домино у Белого). Однако трагичность ситуации, в согласовании с предпосылкой «зачина», тут же затушёвывается внедрением слегка изменённой цитаты из «Евгения Онегина»: «абсолютно всем телом обрушился на тахту, / никак не чувствуя боли!.. / О, наслаждение!..» (ИСП, с. 184). Ср.: «Перед вами в муках затихать, / Бледнеть и гаснуть… смотри блаженство!» (Е.О., с. 181).
Никто, но, не препятствует немного поменять правила игры, установленные стихотворцем, и толковать стихотворение, заключающее поэму («А внезапно и помыслы и сны / в нас проступают, как о Боге / горящей купины / пятериковые ожоги?..» (ИСП, с. 186)), как рассуждение не только лишь автора, однако и основного героя – в данном случае скитания Семёнова всё же не миновали впустую, их результатом стало зародившееся подозрение.
Итак, находясь прочитана посредством призму обнаруженной жанровой основы, книга Чухонцева приобретает несколько значительных добавочных смыслов. Стоит отметить, что смыслы тайные, выявление которых потребует от читателя установленного усилия, не ликвидируют смыслов очевидных и не входят с ними в разногласие.
Поэт не шифрует собственное обращение, однако дает аудитории возможность подбора – обойтись поверхностным чтением и заметить в поэме только психологически-бытовой этюд либо рассмотреть за представляющейся несложностью глубину писательской и философской традиции. Такая структура слова своеобразным образом «объясняет» обширный уровень поэмы – через быт постоянно просвечивает бытие, однако его необходимо суметь заметить.